На ютуб-канале «Холода» вышло интервью Ольги Шакиной с Анной Монгайт. В начале 2010-х они вели на телеканале «Дождь» программу о светской и культурной жизни «Музы». Сейчас Шакина живет в Германии в статусе политического оппозиционера, а Монгайт — в Нидерландах и работает на «Дожде», который теперь не «оптимистичный», а антивоенный телеканал. Их жизни — это модель истории буржуазной России XXI века: от «медведевской оттепели» до войны и изоляции. Об этом — их интервью и текст Шакиной, которым она это интервью предваряет.
Мы с Монгайт познакомились на первом курсе журфака МГУ в 1996 году. И наши биографии позволяют довольно точно оценить наклон плоскости, по которой катились российские медиа эти без малого 30 лет.
В стремительные социальные лифты 1990-х мы зашли в школьном возрасте в сопровождении взрослых: моя мама Марина Шакина (теперь каждый вечер смотрит Соловьева) руководила отделом политики в «Независимой газете» (тогдашний главред Виталий Третьяков теперь возглавляет Высшую школу телевидения МГУ и оправдывает приставания к журналисткам), а Виктор Лошак (отец Монгайт) — «Московскими новостями» (сейчас пребывает в статусе легенды). Свою первую заметку — о том, как я сбежала с уроков к горящему Белому дому, — я опубликовала по маминой протекции в 13 лет в журнале «Новое время». Аня уже, кажется, в свои 15 вела прогрессивную молодежную передачу «До 16 и старше…», где рассказывали о контрацепции и панках.
Журфак был моднейшим местом: студенты снимали политическое ток-шоу «Темная для…» (которое все звали «Темная бля») и забивали там вопросами какого-нибудь сдуру забредшего министра или коммуниста. Вел его холеный, CNN-овского вида блондин Дима Щербанов (позже — продюсер фильм «Танки», снятого по идее Владимира Мединского).
На втором курсе Аня попала в программу «Положение вещей», которую выпускал Дмитрий Фикс — режиссер из поколения клипмейкеров имени Федора Бондарчука, круче которых в 1990-е не было никого. «Что бы мне снять на этой неделе», — лениво говорила она и шла, например, бесплатно на концерт «Сплина». А я оказалась на РТР в студии «Репортер» Игоря Шестакова. Он и его друг Александр Зиненко развивали жанр спецрепа — пере-репортажа, недо-документального фильма, который сейчас в основном ассоциируется с «Профессией — репортер» на НТВ (собственно, эту программу основал именно Зиненко) и кузеном Ани Андреем Лошаком.
РТР в конце 1990-х было нашим Би-би-си — огромный ньюсрум, респектабельные «Вести», которые вели Сорокина и Сванидзе. Гарик (так Шестаков просил себя называть) был мастером лаконичного телеслова, прото-Парфеновым, умевшим грандиозно совмещать шейный платок с аляской. Сегодня бывшее РТР — «Россия 1» — фабрика картонной пропаганды с клонированными ведущими, а Шестаков, родившийся во Львове, попал в санкционный список Украины, поскольку стал главным продюсером этого канала.
В 2000-м мы решили поехать на выходные в Киев (все ездили в Питер, но мы были изысканные девчонки). В разгар прогулок Ане позвонил папа Виктор Григорьевич: «Горит ваша башня». Жизнь в Останкино на некоторое время остановилась, и мы чувствовали себя абсолютно потерянными — там был центр нашего существования. В рабочий полдень обедать в столовой на 11-м этаже было так же важно, как вечером ужинать или ночью плясать в каких-нибудь правильных закрытых заведениях. Или пить свежевыжатый сок в свежеоткрытом пустом Bosco Cafe, первой веранде на Красной площади. Его сегодня называют одним из старейших заведений Москвы (Господи, сколько же нам лет).
Как-то мы сидели там, обсуждая приехавшую из Питера дебютантку Ксению Собчак (Аня, как человек более продвинутый, ее знала, я — нет). К нам подошел официант: «Девушки, простите, ради бога, там посетитель хочет знать: вы случайно не группа “Тату” (у Ани была короткая стрижка и темные волосы, а я была фигуристкой блондинкой)?» Мы ответили: «нет», но ответ не устроил посетителя. Он подсел за наш стол и оказался тогдашним бойфрендом Ксении по имени Умар Джабраилов.
Я хорошо помню, когда в нашей жизни появилась цензура — во второй половине 2000-х. Мы обе работали на «Культуре» — тогда казалось, что она сможет стать нашим Arte: Аня делала программу об искусстве, а я — о кино. Мы с хохотом рассказывали друг другу истории о пожилых цензоршах, принимавших наши программы: мне запрещали сюжет о трансгендерах («нельзя сравнивать гомосексуалиста с птицей»), ей — репортаж с выставки «Синих Носов», в одной из работ которых можно было увидеть Ольгу Свиблову с усами («уберите Лукашенко!»).
Пару лет назад я написала: «Кто ж знал, что ты окажешься на знамени оппозиции». Аня ответила какой-то шуткой в духе «это вынужденная мера» или «у меня не было выхода». Но мне кажется, она — как и Наташа Синдеева — не могла не закончить на «Дожде». Ей-богу, мы не хотели политики. Мы хотели новое платье, хронотоп, карнавал. «Дождь» подразумевался телеверсией почти одноименного синдеевского радио (оно было «Серебряным»; канал, разумеется, прозвали «Золотым»): именно так обрисовала мне идею Аня, позвав разделить с ней там «программу про всякую культуру».
Синдеева хотела красоту и лайфстайл — и мы на самом деле тоже. Но в 2010-е годы красотой оказались митинги с Навальным, маски Pussy Riot и прямой эфир с мобильного. Всем нам пришлось это разделить и принять. И как-то незаметно мы оказались за гранью закона.
Сегодня, когда кто-то заводит речь о тяготах эмиграции (и ему тут же вполне логично отвечают, что пока не сидит под бомбежками в Украине — мог бы помолчать), я вспоминаю об Ане. С кучей привилегий, с мамой — директором Пушкинского музея (которая через полгода после «иноагентства» дочери покинула должность сама, не дожидаясь увольнения), со светской Москвой, где каждый был ей другом. Она совершенно не готовилась к аутсайдерской жизни, но вышло вот так. Потому что, вероятно, никак не получилось бы иначе.
Мнение автора может не совпадать с мнением редакции.