В русскоязычном сегменте фейсбука горячо спорят об эссе Элиф Батуман «Перечитывая русскую классику в тени украинской войны», напечатанном в журнале The New Yorker. Журналистка Батуман пишет, как, много лет восхищаясь русской литературой, она не замечала ее колониальный характер, а влюбляясь в Каренина и Вронского — что они империалисты. Батуман связывает идеи классических романов с войной в Украине, а комментаторы ее текста обсуждают, способна ли литература предотвратить или, наоборот, спровоцировать агрессию государства и ее поддержку значительной частью населения. По просьбе «Холода» на этот вопрос отвечает переводчик, публицист Дмитрий Симановский.
С началом российской военной агрессии против Украины русская культура, и литература в особенности, стала предметом жарких дискуссий в иностранной печати. Украинская писательница Оксана Забужко в эссе «Как читать русскую литературу после Бучи» и философ Владимир Ермоленко в статье «От Пушкина к Путину», опубликованных еще весной 2022 года, призывают смотреть на русских классиков как на имперцев.
Это понятная позиция: украинские интеллектуалы, защищая свое право на жизнь, считают своим долгом нанести противнику максимальный урон, поставив под сомнение основу его культурной идентичности. На защиту нашего наследия встали авторы консервативных изданий — британского The Spectator и испанского El Debate. Перечисляя вопиющие случаи отмены русской культуры, они призывают не перегибать палку и не бороться с варварством варварскими методами. У такой трактовки свои корни — чем правее в политическом спектре, тем больше в нем защитников традиционных ценностей и противников воука и прочего ревизионизма. Однако в среде русской сетевой интеллигенции настоящий всплеск эмоций спровоцировало скорее нейтральное эссе «Перечитывая русскую классику в тени украинской войны» в свежем номере еженедельника The New Yorker.
Авторка, Элиф Батуман, — обладательница стэнфордского PhD по сравнительной литературе; ее первая книга «Бесы. Приключения русской литературы и людей, которые ее читают» — это травелог, в котором юная аспирантка в ходе путешествий по России, Узбекистану, Турции, Венгрии и Калифорнии познает себя и мир, а русская классика в диапазоне от Пушкина до Бабеля становится для нее ключом к «тайнам человеческого поведения и природы любви». Но если в дебюте Батуман сосредотачивается на «глубоком гуманизме» русской литературы, то теперь делает попытку взглянуть на нее, применив постколониальную оптику, то есть учитывая точку зрения народов, оказавшихся на периферии сухопутной империи.
Постколониальную теорию еще в конце 1970-х предложил Эдвард Саид для анализа того, как в больших нарративах колонизаторов представлены образы колонизируемых. К русской литературе ее уже применил, в частности, Александр Эткинд в книге «Внутренняя колонизация». Почему же вполне своевременный, пусть местами и несколько сумбурный разбор «любимых произведений» в этом ключе вызвал болезненную реакцию? Причин много, но важнейшая, на мой взгляд, в том, что такой подход нарушает сложившуюся еще в XIX веке и до сих пор действующую конвенцию: русская культура и мы, ее носители, — это одно, а российское государство — совсем другое. Да, был бурный роман между молодой советской властью и авангардными литераторами, но это быстро прошло. Да и сбросить с парохода современности им никого не удалось.
Впервые с явным отождествлением российского государства и русской литературы я столкнулся при подготовке послесловия к книге «Личное дело» Джозефа Конрада. Классик английской литературы, сын польского драматурга и участника освободительного движения Аполлона Корженевского родился в Бердичеве — одном из городов правобережной Украины, которые в начале войны подверглись налетам российской авиации. Сложным взаимоотношениям Конрада с Российской империей и ее культурой была посвящена целая глава. Это был 2019 год, другой мир, и после подборки разгромных цитат Конрада о России, ее темном прошлом и безрадостных перспективах из статьи «Самодержавие и война» (1905) я написал: «Это, конечно, кривое, но все же зеркало, в котором и век спустя угадываются знакомые черты».
Сегодня становится понятно, что кривое все же не зеркало. Далее подробно описывается литературная дуэль с Достоевским (заочная, разумеется: Федор Михайлович уже много лет как умер), в которой Конрад признается побежденным. Неприязнь, с которой Конрад пишет о Достоевском, обескураживала и задевала меня. При этом позволяла взглянуть на до сих пор вызывающего глубокий отклик автора со стороны. А со стороны он предстал убежденным империалистом, призывающим: «Примиритесь и покоритесь сами, но знайте, что никогда не будет Старой Польши. Есть Новая Польша, Польша, освобожденная царем, Польша возрождающаяся и которая, несомненно, может ожидать впереди, в будущем, равной судьбы со всяким славянским племенем, когда славянство освободится и воскреснет в Европе». Ничего не напоминает?
Сегодня я упражняюсь в ретроспективном взгляде на себя в 2019-м. Я вижу пусть недовольного и рассерженного, но микробенефициара путинской системы: с ее сырьевой экономикой, основы которой заложил еще Иван III; с устойчивым к санкциям монетаризмом, осуществляемым женой основателя госуниверситета, в котором я веду семинар; с услугами расцветшего при тоталитаризме IT-гиганта, на которого работает половина моих друзей. До февраля ничего зазорного в этом не было. «Это наш город!», как говорили мы в Петербурге. Сегодня, находясь вдали от своего города, я пишу это не для того, чтобы накрахмалить и без того белый саван (простите, пальто), а чтобы показать: мы с вами — и уехавшие, и оставшиеся — вполне можем рассматриваться как часть путинской России. Во всяком случае, из обесточенного Киева.
А что если допустить крамольную мысль, что Путин — не эксцесс, а закономерность, что мы всегда были и, даже выведенные за скобки, остаемся частью давно сложившейся формулы? Ведь некоторое диссидентство заложено как необходимый элемент этой культурной схемы. Многовековой опыт показывает: любой, кто оказывается в Кремле (в Зимнем в лучшем случае), через некоторое время забывает о человеческом измерении русской литературы и начинает акцентировать ее великодержавные, шовинистические ноты. И сегодня эти ноты звучат громко как никогда.
Сегодня дискуссии о том, как произведения наших классиков соотносятся с современностью вообще и военными преступлениями путинизма в частности, не кажутся мне ни пустыми, ни уводящими от действительно серьезных проблем. Противники этого дискурса несколько искажают смысл, ставя вопрос примерно так: могла ли русская литература предотвратить войну? Ответственны ли прославлявшие «Великую Россию» поэты за «имперскую отрыжку СВО»? А за ГУЛАГ? Ответ, разумеется, отрицательный. Наиболее ярые защитники русской культуры представляют всякие попытки подобных размышлений проявлением поверхностности, желанием следовать конъюнктуре и самоутвердиться за счет великих неживых. «Ну конечно, Пушкин с Бродским во всем виноваты!» Не виноваты. Но.
Поэт в России — больше, чем поэт.
В ней суждено поэтами рождаться
лишь тем, в ком бродит гордый дух гражданства,
кому уюта нет, покоя нет.
В пафосном четверостишии Евгения Евтушенко содержится грустная правда: гордый дух гражданства — это не для всех. Невозможность широкого гражданского участия, неспособность регулярно и осмысленно влиять на жизнь страны, неусыпная цензура, непосредственное участие лидеров в жизни (и смерти) ведущих писателей — все это сделало русскую литературу непомерно значимой и для авторов, и для читающей публики. В отсутствие возможности прямого политического высказывания литература со временем приобрела не свойственные ей функции vox populi в разговоре с верховной властью — и более того.
В начале XX века Горький пишет: «Наша литература — наша гордость, лучшее, что создано нами как нацией. В ней — вся наша философия, в ней запечатлены великие порывы духа; в этом дивном, сказочно быстро построенном храме по сей день ярко горят умы великой красы и силы, сердца святой чистоты — умы и сердца истинных художников». Через несколько страшных десятилетий уже академик Лихачев в своей книге «Великое наследие» патетично утверждает: «Русская литература… всегда была совестью народа. Ее место в общественной жизни страны всегда было почетным и влиятельным. Она воспитывала людей и стремилась к справедливому переустройству жизни». Святая чистота! Совесть! Это проходят в девятом классе. И пусть это цитаты для казенного сочинения, все же завышенные ожидания от русской литературы имеют под собой некоторые основания. Этим непомерным социальным весом литературы пользовались все без исключения «хозяева земли русской», что для авторов было в разной степени губительно.
Так, «вдохновленное» Николаем I стихотворение Пушкина «Клеветникам России» рассорило его со многими друзьями, в частности с Вяземским и Адамом Мицкевичем. А перед благодарными потомками поставило задачу, действительно достойную изучения: как за пять лет от «Во глубине сибирских руд» великий поэт пришел к созданию «шинельной оды», в которой прославляет жестокое подавление польского восстания и использует риторику, отголоски которой сегодня слышны на всех российских телеканалах? Правда, эта метаморфоза происходила достаточно часто и с достаточно многими великими русскими, чтобы стать предметом пристального внимания самых разных специалистов. Возможно, это поможет нам понять что-то о себе сегодняшних. К слову, цивилизационный потенциал, заложенный не в букве, но в духе пушкинской поэзии, раскрыт в комедии Юрия Мамина «Бакенбарды». Наряду с произведениями Дмитрия Александровича Пригова это одна из немногих успешных попыток десакрализации «нашего всего».
То, что сейчас происходит с русской литературой в широком публицистическом контексте, можно воспринимать как выход из экзотизированного загончика «загадочной русской души» на просторы «гамбургского счета», что в целом сложно не приветствовать, учитывая, что защитники ей не нужны. Она и вправду великая.