По оценке российского министерства внутренних дел в России постоянно проживает более двух миллионов граждан Украины. «Холод» выяснил у нескольких из них, что с ними происходит после того, как страна, где они живут, начала войну с их родиной.
«Когда бабушка приходит в себя и спрашивает, кто стреляет, дедушка отвечает, что это охотники в лесу»
Мои папа и мама познакомились в Киеве. Там я родилась и выросла, закончила школу и университет. В какой-то момент я полюбила искать во «ВКонтакте» людей, которые родились со мной в один день, и так познакомилась со своим будущим мужем из Петербурга. Мы переписывались три года, а потом встретились и ужасно влюбились. И в 2010 году я переехала к нему в Питер.
Сначала переезд в Россию казался мне не самым престижным выбором. В Киеве я училась в Европейском университете, и многие мои однокурсники уехали в Европу. А я — на Восток. До переезда я соприкасалась с русской культурой только через бабушку — маму моего папы. Я часто навещала ее в Киеве — пробовала новые блюда из незнакомой мне русской кухни, узнавала про национальные праздники, видела другие каналы в телевизоре. Бабушка также привила мне любовь к русской литературе.
Я не помню проявлений русофобии в нашей семье. А в школе намного важнее было, приехал ты из деревни или из города, а не из России или Украины. Киев всегда был русскоязычным городом, поэтому по-украински я говорила в основном со своей украинской бабушкой.
Когда началась Оранжевая революция, мне было 18 лет. Я участвовала в протестах. Для меня они были не выступлениями против России, а борьбой за честные выборы без подтасовок. Во время Евромайдана я уже жила в России. Тогда меня сильно зацепила риторика российских СМИ об «антироссийских» протестах, «проплаченных Западом». Это звучало зло, глупо и как бы лишало Украину субъектности: будто нельзя выступать за себя и за справедливость, можно только быть с Россией или против нее.
Тогда же я заметила, что мои близкие в Украине стали болезненнее реагировать на эту риторику. Как человек, живущий в России, я впервые почувствовала себя ответственной за то, что происходит. В последующие годы я взяла на себя роль посредника – передавала обеим сторонам альтернативные точки зрения и перспективы. Правда, после событий в Крыму и Донбассе я перестала общаться с теми, кто это поддерживал. Теперь я считаю это малодушием, потому что только через обмен [мнениями] и разговоры можно что-то изменить.
Когда Россия аннексировала Крым, я впервые заговорила с мужем о переезде. Крым подтвердил самые некрасивые стереотипы о России — об имперских амбициях, шовинизме, обесценивании Украины. У меня был страх, что если так насильственно могли поступить с украинской территорией, то так могут поступить и со мной как гражданкой Украины. Но со временем напряженность как будто ушла. Мы купили квартиру и осели в Петербурге.
Новые сомнения у меня появились год назад – когда Навальный вернулся из Германии после отравления «Новичком» и сразу попал за решетку. Двоих моих друзей задержали на митингах и оштрафовали после долгого и мучительного передвижения по разным ОВД. Тогда у меня пропала надежда на то, что мы сможем жить в России свободно. Мы начали готовиться к переезду. Но ситуация ухудшилась скорее, чем мы думали.
Сильную тревогу я начала испытывать после выступления Путина на Совете безопасности [21 февраля]. 23 числа я пришла на урок рисования, и меня поразил контраст: учащиеся безмятежно обсуждали подарки своим близким мужчинам в честь «праздника», а я чувствовала себя ужасно подавленной. После занятия я шла домой через Дворцовую площадь, и вдруг начался салют. Это был самый страшный салют в моей жизни. В тот день я засыпала с вопросом: проснусь я в мире или в войне? И, к сожалению, проснулась в войне.
Я разбудила мужа со словами: «Началась война». Моя прабабушка рассказывала мне, что ровно с теми же словами они проснулись, когда началась Великая Отечественная война. Я тут же написала маме и сестре в Киеве — они ответили емко: «Пиздец». Я не пошла на работу, начала писать всем родственникам, друзьям, знакомым и организовывать помощь. Это был жуткий день, и я даже не помню, как он перешел в следующий. Я чувствовала злость, которая побуждала к действиям, но одновременно чувствовала себя беспомощной и бесполезной.
Маме и сестре удалось уехать в Эстонию. Бабушка и дедушка остались на даче под Киевом — там пока что нет боев, но они слышат стрельбу и у них дрожат стекла. Я часто звоню дедушке. У бабушки деменция; когда она приходит в себя и спрашивает, кто стреляет, он отвечает, что это охотники в лесу.
С 24 февраля мне стало страшно выходить из дома — я боюсь встретить людей, которые искренне поддерживают эту войну. К счастью, я их почти не вижу. Только один раз я пришла в МВД обновлять документы, и женщина из очереди завела со мной светский разговор: мол, как здорово, что русские наконец-то покажут этим хохлам. Я от нее отсела — затевать спор в МВД показалось мне небезопасным.
Моя мама, сестра, дядя и муж взяли с меня клятвенное обещание, что я не буду выходить на митинги. Поэтому, чтобы выразить то, что я чувствую, я стала записывать истории своих близких в Украине, распечатывать их и расклеивать по городу во время своих вечерних прогулок с собакой.
Мама часто звонит мне и просит поскорее уехать из России — ее очень пугает слово «денацификация». Она боится, что начнут преследовать украинцев в России. У меня тоже есть такой страх, но я стараюсь его от себя отгонять.
«Родственники говорили: “Расстрелять тебя надо, Сталина на тебя нет”»
Когда мне был год, мама вернулась со мной на родину, в маленький город Купянск в Харьковской области. В городе, да и в моей семье, все разговаривали на русском. А вот в селе Колодезное, где жила моя бабушка и где я проводила все выходные и каникулы, и школы были украинские, и говорили все на украинском. С бабушкой я говорила исключительно на мове.
То время в деревне у бабушки — самое счастливое. Украинская степь, украинские ночи, бесконечное небо, миллионы звезд, запахи. Даже Пруста я умудрилась прочитать и полюбить именно там. Сейчас мне жаль, что я была слишком маленькой, чтобы запомнить все, что рассказывала мне бабушка. Но воспоминания о голодоморе я помню. Как люди пухли от голода. Как в семье кормили одного ребенка, чтобы хоть один выжил. Как в посадках «ховали» — хоронили — детей.
Украина и голод — это что-то совсем невообразимое. Там так устроено хозяйство, что даже при самых плохих раскладах всегда будет еда. Бабушка покупала в магазине только хлеб. Все остальное было свое. Она умерла, когда ей было 90, и до самого последнего момента держала огород и хозяйство. В хате всегда стоял мешок муки и сахара, в погребе была картошка, буряк (свекла), морковь, бочка с огурцами и помидорами.
Я не помню никакого разделения между Россией и Украиной в юности. Были «москвичи». Это было что-то совершенно особенное. Мой дядя, москвич, приезжал иногда в гости и привозил всякие диковины. Малюсенький флакончик духов, пахнущий розой, «Маленького принца» и свое удивление: «Как это в деревне нет ванны?!». Мы москвичей немного побаивались. Ездили пару раз к ним в гости, ходили в Мавзолей, покупали мороженое в огромных упаковках и ели совершенно недоступные нам сушеные бананы и красную икру.
В 17 лет после школы я уехала в Москву учиться. Остальной мир воспринимался через призму студенчества, учебы, бесконечного общения, дружбы, книг, прогулок по городу. Тогда я не понимала, что мы проходим через исторические процессы. А в 2014-м будто очнулась. Сначала события на Майдане казались внутренним делом Украины, а потом я поняла, что это затронет нас всех.
Полное осознание пришло в тот момент, когда там начали стрелять. Дальше — больше и стремительней. Аннексия Крыма и Донбасс. Я плакала, ругалась с родственниками, не понимала, как можно не видеть очевидного: запущен механизм, который неизбежно приведет к тяжелейшим для России последствиям. Пыталась уговорить мужа уехать из России. Выслушала огромное количество неприятных слов от родственников. «Не нравится здесь — уезжай туда». «Расстрелять тебя надо, Сталина на тебя нет». «По губам тебе надо надавать».
Уже тогда я была уверена, что наши войска зайдут не только в Луганск и Донецк, но и в Харьков и Одессу. Моя сестра была поклонницей Путина и его политики. Мы много спорили, ругались. Когда [в марте 2014 года] Путин получил разрешение от Совета Федерации на введение войск на территорию Украины, я позвонила сестре, а она сказала: пусть вводит. Она ждала Россию и была бы рада, если бы Россия пришла к ней домой в Харьковскую область. Этот момент хочется подчеркнуть, поскольку сейчас ее позиция изменилась кардинально.
Я иногда смотрю российское телевидение, делаю это сознательно, чтобы понимать повестку. За пару месяцев до начала «спецоперации» я сказала подруге: «Нас готовят к войне». 21 февраля мы всей семьей смотрели заседание Совбеза. После этого собрались и обсудили, что делать дальше. Мы решили, что уедем из страны, как только старший ребенок закончит колледж. Мы все еще надеялись, что у нас есть немного времени, что прямо сейчас Путин остановится на признании ЛНР и ДНР. В дальнейших его планах мы не сомневались. Для продолжения царствования ему нужна Украина. Природа тоталитарного режима требует новых жертв и территорий.
24 февраля я проснулась часов в семь утра. Сварила себе кофе. Открыла ленту новостей. И увидела, что мы бомбим Киев, Харьков, Мариуполь. Разбудила старшего сына и мужа, сказала, что началась война. Руки тряслись. Потом я позвонила всей своей украинской части семьи: сестре и двум племянникам. Мы не общались пять лет, но теперь все семейные перипетии перестали иметь значение.
Сестре сейчас 67 лет, она пожилой и больной человек. Она живет в Купянске. Ей я позвонила первой. Это было часов через пять после нападения Путина. Она кричала и плакала. Она кричала: «Вы были правы! Что теперь будет? Что делать? Зачем он пошел на Украину? Здесь его никто не ждет!». Купянск находится в часе езды от границы с Россией. Было понятно, что через него пойдут на Харьков. Теперь сестра — на оккупированной территории. И это отдельная большая история о силе духа и о том, как работают законы человеческой природы.
Меня постоянно тошнит. Я почти не ем и не пью. Каждый день звоню в Украину. Испытываю постоянную боль. Смириться и принять происходящее невозможно. Ад — это бесконечное повторение одного и того же, невозможность что-то изменить. Просыпаешься утром и попадаешь в те переживания, которые описывал Пруст: ты вспоминаешь место, время, обстоятельства теперешнего своего положения и отказываешься в это верить. Время растянулось и сжалось одновременно.
3 марта у моего племянника в Киеве родился сын. Когда ему исполнилось три дня, племянник смог вывезти семью в западную часть страны. Над машиной летали ракеты и истребители. Впервые я слышала по телефону, как взрываются бомбы. Их новый красивый дом под Киевом пока что цел. Они остановились у знакомых и не знают, что их ждет завтра.
Мы по-прежнему в Московской области. У меня два сына: одному — 19 лет, другому пять. В этой ситуации я прежде всего мама. Я не отдам своих детей этой войне. К счастью, я смогла вырастить старшего так, что мне не нужно ему сейчас ничего объяснять. Я знаю точно, что он никогда никого не убьет. А моя задача — сделать так, чтобы он не стал пушечным мясом. Я найду выход.
«Моя сестра со мной не разговаривает. Общается только тетя»
Я родилась в Днепропетровской области и закончила русскую школу — просто потому, что она была ближе к дому. В семье мы разговаривали по-русски, но со всеми остальными родственниками я общалась по-украински.
В городе было много предприятий, на которых работали люди из России. Нам было в диковинку их произношение и то, что они не понимают базовых фраз на украинском. Они казались нам другими. Но противопоставления Украины и России не было — мы росли в стране под названием СССР. «Москалями» у нас никого не называли. В Днепропетровской области бытовало слово «кацап» — им называли таких русских-русских, которые не понимали по-украински.
В 1984 году я закончила школу и решила поступать в институт в Ленинграде. Город мне понравился, даже климат пришелся по вкусу. И я осталась. Поскольку распад СССР застал меня в России, гражданство мне выдали российское. Но я всегда чувствовала себя именно украинкой. Помню, когда только переехала в Петербург, болела исключительно за украинские футбольные команды и читала украинскую литературу. Шевченко в переводе на русский казался мне неестественным.
В 1995 году я впервые услышала от своих украинских близких о том, что Россия притесняет Украину. Причем они будто бы обвиняли в этом меня. Тогда я попросила со мной эту тему больше не обсуждать — наверное, зря. В 1996 году я оказалась в Киеве на Дне Незалежностi. Там скандировали речевку: «Кто не скачет, тот москаль!». Мне было странно это слышать — я не скакала. А вот гимн Украины пела с удовольствием. Оранжевую революцию и Евромайдан я воспринимала как становление украинской государственности. Я отвергаю все проявления национализма, но здесь очень тонкая грань между национальным самосознанием и национализмом — мне кажется, это было первое.
Когда случился Крым, я напряглась. Поняла, что это бомба замедленного действия. Острую тревогу я испытала в декабре 2021 года, во время прямой линии президента. Он сказал, что России нужны гарантии, что НАТО не продвинется на Восток — мол, дальше отступать некуда. Причем он так это сказал… Как никогда раньше. На Новый год я загадала мир во всем мире. И ежедневно молилась, чтобы мое желание исполнилось.
За несколько недель до войны я должна была переезжать за границу. Уже все было готово, но покупку билетов я откладывала. Было какое-то предчувствие. Я боялась обсуждать это даже с самой собой, но где-то на подкорке был страх — вдруг я уеду и больше не смогу вернуться, не смогу увидеть своих детей и внуков. Отъезд был назначен на 26 февраля. Когда признали независимость ЛНР и ДНР, я испытала ужас и поняла, что больше уже никуда не уеду.
Когда началась война, я первым делом написала своей ближайшей подруге в Киеве — мы знаем друг друга с 11 лет: «Я хочу, чтобы ты знала, что я всеми силами против. Плачу и душа болит. Будущее пугает как никогда раньше. Буду молиться». Она тут же ответила: «Нас бомбили в пять утра. Я с дочкой пряталась в подвале у соседей. Мы не ждем россиян здесь. Почему вы не даете нам спокойно жить? Мы ни на кого не нападали, а вот ваши убивают мирных жителей. Наши дети вынуждены бежать и спасать свою жизнь. За что?». Больше я ей не отвечала. Я боюсь представить, через что ей приходится сейчас пройти. Я не знаю, удастся ли нам восстановить отношения после войны. Мои родственники прячутся от обстрелов в Харькове и в Днепропетровской области. Сестра, которая там находится, со мной не разговаривает — со мной общается только моя тетя.
Если честно, после первых четырех дней войны я стала меньше читать новости. У меня случился нервный срыв, и я решила включить режим самосохранения. Но я по-прежнему звоню тете каждый день. Как только закончится война, я сразу туда к ним поеду — чтобы обнять. Если будет кого обнимать. В первую неделю войны друзья моих знакомых ехали с церковной службы в Харькове. В машину попал снаряд. Все трое погибли. Я каждый день читаю молитвы за их упокоение.
«Надеюсь, до битвы за мой родной город не дойдет»
Я родился в Советском Союзе, в городе Кривой Рог. После Второй Мировой из-за убыли населения сюда завезли металлургов и горняков из России, поэтому разговаривали в основном на так называемом суржике — смеси русского и украинского. Несмотря на то что оба моих родителя чистокровные украинцы, чувствовал я себя всегда именно советским человеком.
В 18 лет меня призвали в армию — отправили служить в пограничные войска в Таджикистан, а оттуда — в Афганистан. После службы, в 1987 году, я поступил в Институт стали и сплавов в Москве. Здесь встретил свою будущую жену, завел семью и остался жить. Но в Кривой Рог ездил регулярно.
К Оранжевой революции на Украине я отнесся отрицательно — считаю, что она носила в том числе и антироссийский характер. Появившиеся в 2000-х антироссийские настроения сильно настораживали украинцев, живущих в России. Нам не хотелось, чтобы появились проблемы с родственниками и передвижениями. Но после Оранжевой наши страхи не подтвердились. А вот после Майдана началась жесть.
К Евромайдану я тоже отнесся отрицательно, особенно когда пошла информация о погибших с обеих сторон — будто люди ломились во власть через кровь. А после начались антироссийские законы: загранпаспорта, введение виз. Я больше не мог съездить домой, к своей матери — точнее, мог попробовать, но было неизвестно, пропустят меня на границе или нет. Мой друг-украинец ездил из Москвы в Харьков несколько раз после 2014 года. Один раз его сняли с поезда и развернули — сказали: может, ты едешь в Донбасс воевать. Второй раз ему все-таки удалось прорваться, но на обратном пути отобрали на границе сало и самогон, которые ему дала с собой мама.
Захват Россией Крыма я воспринял нейтрально. У меня не было там родственников, и я поверил российскому телевидению, что крымчане действительно захотели стать частью России. Захват был бескровным — это ключевой момент. Если бы там гибли люди — или если бы народ был против, как сейчас на Украине, — мое отношение было бы иным.
На мое общение с украинскими родственниками Крым практически не повлиял. Может, только появилась присказка в каждом разговоре: мол, вы нам еще за Крым ответите. Народ оболванивали с обеих сторон — и с российской, и с украинской. Но я надеялся, что ситуация скоро наладится, что стороны смогут договориться. Я верил, что народы России и Украины — братские.
Я не предполагал, что может начаться война. Я, если честно, думал, что идет игра мускулами в переговорах с американцами. Мыслей о том, что это перерастет во что-то глобальное, не было. С каждой неделей ситуация становилась напряженнее, но в разговорах с мамой это не отражалось. Я звонил, спрашивал: «Мама, как дела?». Она отвечала: «Все хорошо, пенсии на кусок хлеба хватает». Пенсия-то — что у нас тут, что у них там — хреновая. Как говорят в Украине: «Паны дерутся, а у холопов чубы разлетаются». Так и сейчас — гибнут простые люди, а из высоких кабинетов речи все интереснее и интереснее.
24 февраля на душе было неприятно. Тут же позвонил домой, спросил, что происходит — там тоже ничего не понимают. Здесь говорят, что занимаются освобождением Донецка, там — что пришли российские оккупанты, но их не пускают. А дальше пошло по нарастающей. Обсудил с ребятами на работе — все нормальные, все против происходящего. Но нас и не спрашивали.
За родных на Украине очень переживаю — не могу даже отправить туда денег, чтобы они купили себе еду. Они выехали из Кривого Рога на дачу, в летний домик — он не отапливается, а неделю назад там было минус 11. Зато вдали от города. Потом в семи километрах от их дачи упала пара ракет. В общем, сидят там, не выезжают, боятся. Последний раз я с ними разговаривал два дня назад. Больше не могу дозвониться.
По последней информации, российские войска замечены в 60 километрах от Кривого Рога (23 марта глава военной администрации Кривого Рога Александр Вилкул рассказал, что российские военные находится на расстоянии от 17 до 40 километров от города в зависимости от направления. — Прим. «Холода»). Поэтому пока что я спокоен. Очень надеюсь, что Путин с Зеленским успеют помириться и до битвы за мой родной город не дойдет. Там живет около 700 тысяч человек. Если с городом произойдет то же, что с Мариуполем или Николаевым, — это будет трагедия. Я болею душой за простых людей, которые умирают с двух сторон, — что-то пока что в этой всей истории не погиб ни один депутат.
Все, кто меня окружает, хотят, чтобы это закончилось. Радостных собирателей земли русской я не встречал — народ сильно недоволен. К Путину много вопросов. Не то чтобы его ненавидят, но остается сильный осадочек. Надоела телевизионная пропаганда, цены растут, предприятия закрываются, цепочки поставок рушатся. У меня на производстве отношения с зарубежными поставщиками нарабатывались годами — в один день приходится их терять.
Надеюсь после войны, когда первое впечатление от произошедшего схлынет, мне удастся поехать на Украину, к маме. Дожить бы.