По данным правозащитного центра «Мемориал», в России сейчас 436 политзаключенных. Им новости о происходящем в Украине приходится воспринимать, находясь в изоляции — в СИЗО или в колониях. Не легче и партнерам политзеков: они оказались лишены возможности разделить переживания с самыми близкими людьми. «Холод» поговорил с девушками, которые ждут политзаключенных на свободе, о том, как они справляются с происходящим.
«Если человек сидит в колонии, то он хотя бы жив»
Яна Сахипова, журналистка. Девушка Юлиана Бояршинова, фигуранта дела «Сети», организации, признанной террористической, который отбывает наказание в колонии
Вечером того же дня, когда началась война, мне из колонии позвонил Юлиан. У нас есть возможность один раз в неделю говорить по телефону и еще один раз — по видеосвязи. Он позвонил как раз в тот момент, когда я шла домой после акции протеста в Тбилиси — полгода назад я эмигрировала в Грузию. Я села на ступеньки где-то посреди улицы и стала с ним разговаривать. Он спросил, как я — и я не знала, что ответить. Я понимаю, что не могу рассказывать ему обо всех своих эмоциях, чтобы не сделать ему еще хуже. Чтобы он не переживал сильно. Поэтому у меня включилась защитная реакция — я стала улыбаться и шутить. И сказала ему: «Не считая того, что война началась, наверное, я нормально».
В колонии, где сидит Юлиан, заключенные примерно по пять часов в день смотрят телевизор — обязаны смотреть. Конечно, в основном им показывают «Россию 24». Но сейчас, как выяснилось, позволили по десять минут смотреть «Евроньюз», и это единственный нормальный источник информации о том, что происходит. Он сказал, что в колонии патриотические настроения — все очень радуются войне, тому, что Путин пошел освобождать Украину. Только пара человек, говорит Юлиан, сидят с фейспалмом. Какие именно заключенные не разделяют общих ура-патриотических настроений, он не сказал. Но до этого рассказывал, что общается с парой людей, с которыми можно обсудить книги, и сидят они в основном по статьям о мошенничестве.
Пропаганду интерпретировать Юлиан умеет, поэтому, думаю, понимает, что происходит. Он говорит, что у него выработался иммунитет к новостям, он научился воспринимать все спокойно. Мне кажется, переживать войну, будучи в изоляции, очень тяжело, но звучит он нормально — хотя я не знаю, действительно он держится или говорит так, чтобы я не переживала. Думаю, за эти годы он привык жить в окружении людей, чьи взгляды, мягко говоря, не разделяет. Он действительно очень много прошел — после того, как побываешь в «пресс-хате» в колонии, наверное, даже новости о войне воспринимаешь не так болезненно.
Я много думаю о том, как сильно хотела бы быть сейчас рядом с ним. Переживать это вместе, лежать рядом, обниматься, плакать друг другу в плечо. Этого очень не хватает. Если бы мы были рядом, было бы гораздо проще.
Меня спасает то, что у меня есть друзья — последние несколько дней мы жили вместе, плакались друг другу, просыпались посреди ночи и тяжело вздыхали. Но, конечно, фоном присутствует мысль о том, что я разделить с близкими горе могу, а он не может. Он это переживает в одиночестве.
Во вторник мы созвонились снова. Юлиан стал спрашивать о новостях. Я рассказала, что продолжают бомбить Украину, что, возможно, мужчин начинают призывать на войну. Он спросил, сколько погибших — и я только открыла рот, чтобы начать рассказывать, как звонок оборвался. Через минуту он перезвонил — мы пошутили о цензуре, я сказала, что скоро за фейки о российской армии будут сажать на 15 лет — и на этом звонок оборвался снова. Перезвонить во второй раз ему уже не позволили. В прошлом таких случаев не было никогда.
Разговаривать о войне с партнером, который сидит по обвинению в терроризме — это звучит, как сюжет безумного фильма, это не та жизнь, которую должны проживать люди. Власти, которые бомбят мирных людей, считают террористом моего партнера, который никого не убивал и убивать не планировал.
Я в Грузии, а Юлиан в России — и если раньше это не казалось большой проблемой, то теперь я не знаю, когда смогу попасть к нему и смогу ли вообще. У нас должно было быть длительное свидание в конце февраля, но его отменили из-за новой волны коронавируса, и я ждала, что его перенесут на апрель. Сейчас я, конечно, ни в чем не уверена — и даже не уверена, стоит ли ехать в Россию.
Когда Путин стал грозить ядерным оружием, я начала думать: «Ладно, умереть, в принципе, не так страшно. Но будет очень обидно не увидеть Юлиана перед смертью».
Девушка, чей партнер тоже политзаключенный, недавно пошутила: «Ну, зато моего парня не призовут на войну». У меня примерно такие же ощущения. Если человек сидит в колонии, то он хотя бы жив.
Когда только-только началось дело «Сети», мне было очень тяжело и страшно — мои друзья оказались фигурантами, Юлиана посадили, людей пытали. В тот период казалось, что важно только это — а все остальные мои проблемы, все проблемы других людей померкли. Теперь я переживаю ровно то же самое. Я все время в состоянии потрясения, и все мои мелкие неурядицы, депрессия, от которой я страдала еще месяц назад, — это такая ерунда.
Но сейчас — и это странно понимать — то же самое переживают все вокруг. Во время дела «Сети» я чувствовала себя в своем горе немного одинокой. В тот период я прекратила общение со всеми, кто был вне этой повестки. Когда я оказывалась среди людей, не вовлеченных в дело «Сети», то не понимала, как они могут жить нормальной жизнью, когда такое происходит. А сейчас то же, что пережила тогда я, происходит со всеми вокруг. Конечно, я ни для кого этого не желаю. Но открывать твиттер и видеть, что там все в шоке, — это проще, чем читать, что люди чему-то радуются, пока ты сама радоваться ничему не можешь.
«Переживать армагеддон в одиночку очень тяжело»
Ксения Миронова, журналистка. Невеста Ивана Сафронова — бывшего журналиста «Коммерсанта» и «Ведомостей», который находится в СИЗО Лефортово по обвинению в государственной измене
Все четыре для после начала войны я жила на автомате — работала и спала. И только на пятый день меня прорвало. Я поняла: в военное время человека, которому предстоит суд по обвинению в госизмене, не отпустят никогда.
Я подумала об этом сразу, как только появились сообщения от Минобороны, которое пригрозило россиянам за помощь Украине статьей о госизмене. И в понедельник у меня случился нервный срыв. Я пришла на работу и начала рыдать взахлеб.
В субботу я ездила на почту отправлять посылку Ване в СИЗО. А в воскресенье — в день убийства Немцова — мы с коллегой договорились встретиться на мосту, где он погиб: я каждый год возлагаю к мемориалу цветы. Я не собиралась участвовать в антивоенном протесте. У меня уже есть административное наказание, и я понимаю, что если меня заберут на 15 суток, то я не просто не смогу выйти на работу — я еще и не смогу отправлять передачи Ване.
Если бы я могла стереть своим близким память, как сделала Гермиона в последней части «Гарри Поттера», и заставить их забыть, что я у них есть, мне было бы гораздо проще. Я бы ходила на все акции протеста, я бы боролась. Но я не могу, потому что в заложниках мои близкие.
Как только я приехала к мосту Немцова, сразу же получила сообщение от коллеги — его задержали. Он журналист, поэтому я стала вызволять его из отдела полиции. Полночи я провела у отдела — рядом с ним нет ни кафе, ни магазинов, я стояла на холоде и несколько раз вызывала такси, просто чтобы посидеть в машине и погреться. Пока я в очередной раз грелась в машине, мне позвонила подруга и сказала, что они с ее парнем уже в другой стране. Я разрыдалась — у меня началась истерика из-за того, что они даже не попрощались.
Письмо Ване с тех пор, как началась война, я еще не писала. Во-первых, у меня не было сил. Во-вторых, у нас сейчас нет стабильной переписки: не все письма пропускают. С тех пор, как материалы дела отправили в прокуратуру, я получила от него только одну открытку, датированную началом февраля. Если от него в ближайшее время придет письмо и я пойму, что корреспонденцию пропускают, мне нужно будет собрать все публикации о том, что происходит, и отправить их Ване. Я в шоке от этого — нужно сесть часов на пять, чтобы собрать все, что писали с четверга. Нужно будет на пять часов погрузиться во весь этот ад, из которого я и так не вылезаю.
Пару дней назад мы с подругой обсуждали, что сейчас суицид — это не выход, потому что нашим родственникам и так очень плохо. И когда Путин начал говорить о ядерном оружии, первая моя мысль была такой: «Я, конечно, не хочу этого для всех, но в целом лично для меня ядерный взрыв — не такой плохой вариант. Но получается, я умру, даже не попрощавшись с Ваней. У многих людей будет возможность попрощаться, но не у нас».
Ванина любимая фраза — «Лучше ужасный конец, чем ужас без конца». Пока что Путин спровоцировал ядерный взрыв в моей голове. Моя голова — это инфраструктурный объект, и Путин по ней очень мощно ударил.
За те почти два года, что Ваня в тюрьме, я более-менее оклемалась от депрессии. Я решила: раз невозможно ни открутить время назад, ни планировать свою жизнь вперед, значит, буду искать пути по диагонали. И я какое-то время назад решила пойти учиться в школу приемных родителей. Я думала: если когда-нибудь однажды я решу усыновить ребенка, у меня уже будет одна из справок, которые для этого нужны.
В пятницу, 25 февраля, должно было быть первое занятие. А в четверг все это ***** [грохнуло]. Я сказала: извините, у нас началась война, и мне нужно быть на работе. И расторгла договор об обучении.
Теперь я не вижу для себя вообще никакого будущего. Раньше горизонт планирования был — неделя, а сейчас — два часа.
Если я буду писать письмо Ване, то напишу максимально честно обо всем, что происходит. Я не буду нагнетать искусственно, потому что в замкнутом пространстве, наедине с этим всем — ему очень хреново. Но не буду и скрывать что-то, стараться писать «позитивчик»: Ваня — военный корреспондент, будет глупо писать ему, что все супер. Но про себя, про свои чувства, о том, что мне страшно — не знаю, буду ли писать. Я не хочу, чтобы он за меня волновался дополнительно.
Раньше, в довоенное время, я всегда честно писала, что плохо себя чувствую — какой смысл скрывать. Но сейчас — другая ситуация, я уверена, что он и так волнуется за меня, за семью.
Мой папа — в другом городе, моя мама рядом, но за ее эмоции я и так переживаю. По сути, моя семья — это Ваня. И у меня нет ближе человека, с которым я могла бы поделиться и который бы меня понял. Переживать армагеддон в одиночку очень тяжело. У остальных есть эта возможность — разделить горе с кем-то. Нельзя меряться страданиями. Но объективно людям, которые сейчас переживают за семью, работу, хотят уехать, но при этом приходят домой, и у них дома есть партнер, с которым это можно все разделить, — им, конечно, гораздо проще, чем когда ты абсолютно один.
Переживать это в одиночку — это полный ****** [кошмар]. Хоть я уже и привыкла за два года, но это ***** [кошмар] все равно.
Фото на обложке: Глеб Щелкунов/Коммерсантъ