Мама Кристины Прошкиной потеряла только что родившегося сына 34 года назад. Кристина узнала об этом в детстве, когда они с мамой ходили на кладбище. С тех пор Кристина часто спрашивала маму об этом, а в 20 лет решила осмыслить опыт своей семьи и поговорить с другими матерями, потерявшими детей. Специально для рубрики «С ее слов» Кристина рассказывает о том, как история ее семьи привела ее к созданию проекта про женщин, переживших перинатальные потери, — «Дети, которые были».
Когда маме было 20 лет, у них с папой уже был сын Артем и они ждали второго ребенка. Тогда она работала в профилактории села Долганка на севере Алтайского края, ее день строился по принципу дом-работа-дом. Мама готовилась идти в декрет.
Она вспоминает, что однажды утром, как обычно, доила корову на деревянном стуле в пригоне, и вдруг у нее отошли воды. Она была на седьмом месяце беременности. В райцентре, куда скорая привезла маму, ей дали порошок, который вызвал схватки. До родов мама и папа не знали, что у них будет сын, хотя и надеялись на это. «Аппарата УЗИ в райцентре не было», — объясняет мама.
К обеду она родила, ребенка ей подержать не дали и сразу унесли. Мальчик был живой, но, как маме сказали врачи, у него не было глотательного рефлекса. «Вечером мне разрешили пойти в детское отделение и посмотреть на него. Он был крошечным, лежал в железной кроватке», — рассказывает мама. Она в точности не знает, чем и как кормили ее сына, но в течение трех дней она сцеживала молоко и думает, что мальчика кормили им со шприца. На третий день, по воспоминаниям мамы, к ней пришли главный врач и гинеколог: «По их глазам я все поняла». Гинеколог помогла маме туго перетянуть грудь, чтобы молоко больше не приходило. «Они сказали, что кормить больше некого», — говорит мама дрожащим голосом. «Может, если бы я жила в городе, то его удалось бы спасти», — добавляет она.
Папе разрешили приехать и забрать тело моего брата, а мама должна была остаться под наблюдением. Но она отказалась. По рассказам мамы, папа не сразу решился приехать и забрать тело — для него это было шоком. Убедил папу его старший брат, сказав, что это нужно сделать, потому что иначе тело его умершего сына «там на помойку выкинут». И папа приехал на КАМАЗе, который только и мог проехать 20 километров до райцентра, чтобы забрать маму и коробку с телом — как говорит мама, «была осень 1987 года, жуткая грязь».
«Когда мы приехали домой, никто не пришел, кроме твоих дедушки и бабушки со стороны папы», — говорит мама. Родителей мамы с ней рядом не было: папу убили, мама жила далеко. Дедушка по папе, который был плотником и построил множество домов в селе, сбил для мертвого внука маленький гроб. Бабушка назвала ребенка Ванюшкой и одела его в распашонки. «Почему Ваня?» — спрашиваю я у мамы. «Бабушка тоже потеряла ребенка, девочку Таню, возможно, эти имена перекликались для нее», — отвечает она. Девочка бабушки прожила дольше: мама говорила, что бабушка рассказывала ей, как девять месяцев «сидела с ней на печке», потому что Таня была болезненной, ей нужно было тепло.
Дедушка, бабушка, родители и двухлетний Тема сели на ходок (телега, запряженная лошадью. — Прим. «Холода») и поехали на кладбище. Похоронить Ваню решили рядом с Таней под деревянным крестом без подписи. После скромных похорон все разошлись по домам, и мама сразу опять включилась в круговерть дом-работа-дом. «Раньше была такая философия: родил, ребенок умер — родишь еще. Мне никто не сопереживал», — вспоминает мама. После смерти Вани родители хотели снова попробовать родить ребенка. «Я не боялась, я была здоровой девушкой», — говорит мама. У них получилось: через год родилась моя старшая сестра Настя, очень похожая на папу. А еще через 13 лет родилась я.
Мне не пришлось, как Артему, жить во время этих событий. Не пришлось, как Насте, стать счастливым итогом сразу после потери Вани. Я только увидела небольшой холм, крест и разросшийся куст сирени на могиле, который посадила бабушка. В детстве я часто ходила с мамой на кладбище, чтобы что-то покрасить, убрать, починить, навестить умерших родственников. Я задавала вопросы и так узнала о Ване. Меня поразило, что дети умирают, что есть маленькие могилы и маленькие кресты, — это надолго осталось во мне. Когда я стала старше, я часто говорила с мамой про Ваню. Это происходило, когда была плохая погода, мамин быстрый сельский темп жизни замедлялся, и она могла налить чай и спокойно поговорить со мной.
Сейчас мне 20, а маме 54. С момента смерти Вани прошло 34 года, и на память о нем ничего не осталось. «Раньше были пеленки и распашонки, иконка, а потом твои брат и сестра все растащили», — говорит мама. В церкви она ставит свечку за упокой души Вани. С возрастом ее темп жизни замедляется, ведь дети выросли. «Мысли свободнее, я все чаще думаю про те события», — говорит она. Мама винит себя за то, что «не дала жизнь ребенку», и мысленно просит у него прощения. Когда она рассказывает мне это, мы плачем вместе. Папа все чаще говорит, что ему не хватает второго сына.
Сейчас я живу в Томске, далеко от родителей, и приезжаю на праздники и летом. Весной я приехала в Долганку, чтобы отметить свой день рождения, который совпадает с днем смерти бабушки по маминой линии. Я думала не только о бабушке, но и обо всех членах нашей семьи, которые умерли, которых с нами нет. Думала я и о Ване. Когда я вернулась в Томск, мне в голову пришла идея сделать проект о мамах, которые пережили перинатальные потери. Я задумала его как дань памяти моему брату, которого я никогда не видела, и я хотела, чтобы мама увидела этот проект и, возможно, нашла в историях женщин то сопереживание, которого ей не хватало, когда она потеряла Ваню.
Я хотела, чтобы она не чувствовала себя виноватой. Я искала женщин в разных городах России через знакомых, на форумах, в социальных сетях, брала интервью, рассказывала им про маму. Я видела детей, которые родились в их семьях после перинатальных потерь, и ассоциировала себя с ними. Я также сравнивала себя с мамой и другими мамами, с которыми много общалась. Они рассказывали истории о неожиданных потерях, незастрахованности, равнодушных врачах, стереотипах. Мне начало казаться, что я тоже могу в будущем потерять ребенка, и этот нерациональный страх я потом прорабатывала с психологом.
Страх ушел, вместо него пришло понимание, что никто не застрахован от потери ребенка. Мамы, потерявшие детей, могут плакать или нет, могут горевать открыто или быть в себе, не показывать свою боль. Ни то, ни другое — не аномалии. Умерших детей не воскресить, но я приняла мысль, что у меня тоже может случиться потеря.
Месяц назад я показала моей маме готовый проект. Она молча читала и плакала. «Погода встанет — нужно будет идти на кладбище», — сказала мама в конце.